Из советского прошлого стерли важные детали, сделав его пространством неразличения.
Благоустройство не знает границ – ни на улицах города, ни в пространстве культуры. К 870-летию Москвы столица украсилась тысячью билбордов с портретами знаменитых москвичей – режиссера Константина Станиславского и балерины Майи Плисецкой, вратаря Льва Яшина и хирурга Николая Пирогова. Среди прочих под логотипом Правительства Москвы и оптимистичным лозунгом «Москва созидает» висят также портреты Бориса Пастернака, Владимира Высоцкого и Марины Цветаевой.
Я стою перед плакатом с Цветаевой, испытывая когнитивный диссонанс, пытаясь понять, что с ним не так. Вроде бы по форме все правильно: Цветаева – коренная москвичка, в Москве родилась и сменила несколько школ, пережила Гражданскую войну и смерть первого ребенка, «колокольному семихолмию» посвящены многие из лучших ее стихов, в Москву же она вернулась из эмиграции. Лет тридцать – тридцать пять назад, когда улицы к праздникам украшались портретами членов Политбюро, немыслимо было представить, что вместо товарищей Зайкова и Слюнькова на нас будут смотреть Цветаева и Пастернак, и кто-то, быть может, после этого перечитает их стихи или расскажет о них детям – воистину, «Белинского и Гоголя с базара понесут».
Тревожная идиллия
И все же что-то не срастается в этой московской идиллии, где Цветаева висит на том же месте и с тем же пафосом, где раньше был портрет Светланы Савицкой. Хотя казалось бы – отчего бы и не сравнить: две знаменитые москвички, профессионалы и передовики, одна – поэт («поэтка», как говорят сейчас по гендерно-корректной норме), другая – космонавтка, бессменная депутатка Госдумы от КПРФ – так в чем же разница, Москва гордится своими дочерьми! Почему к юбилею столицы Правительству Москвы не выставить Цветаеву, Высоцкого, Пастернака?
Может быть, потому, что Высоцкого Москва хоронила полутайно: ни извещения о смерти, ни телевизионного оператора на стотысячных похоронах, зато с конной милицией у Таганки и Ваганьковского кладбища и с поливальными машинами, которые стали смывать покрывало из цветов, на что толпа начала скандировать «Фашисты! Фашисты!». Может, потому, что Пастернака травили всей страной, заводами и редколлегиями, заставив отречься и от Нобелевской премии, и от своего романа. Или потому, что у Цветаевой почти сразу по возвращении в СССР арестовали дочь, затем мужа – ее родной город превратился для нее в тюрьму. «Москва меня не вмещает… Я не могу вытравить из себя чувства – права», – пишет Цветаева В.А. Меркурьевой в письме от 31 августа 1940 года, вспоминая о трех библиотеках, которые ее семья подарила городу, не говоря уже о самом здании Пушкинского музея, построенном по проекту ее отца: «Мы Москву – задарили. А она меня вышвыривает: извергает?» Ровно год спустя, 31 августа 1941-го в эвакуации, в Елабуге, так и не получив места судомойки в столовой Литфонда, она кончает жизнь самоубийством.
Должны ли мы это все вспоминать, когда смотрим на праздничные плакаты в День города – или надо отбросить старые обиды, это было другое время и другая власть? Не вспоминаем же мы все время, что Пушкин и Лермонтов – тоже своего рода жертвы режима, ссылаемые и притесняемые цензурой. Это не повод не поминать их по торжественным датам и не включать в государственный пантеон. Но с другой стороны, имеем ли мы право вынести за скобки все те страдания, унижения, тюрьмы, лагеря, смерть, на которые советская власть обрекала творцов, всю ту гнетущую атмосферу страха, в которой и вопреки которой создавались великие произведения? Должны ли мы через запятую после Цветаевой и Пастернака говорить о Мандельштаме и Шаламове, тоже знаменитых москвичах, которые жили, страдали и творили в это непростое время: один, затравленный режимом, сгинул на пересылке под Владивостоком в 1938 году, другой, пройдя до дна ад сталинских лагерей, переплавил свой опыт в «Колымские рассказы», которые были отвергнуты и властью, и коллегами по цеху, прожил под негласным надзором КГБ и умер, ослепший и забытый, в доме для престарелых? Получается ли, что для потомков важны их тексты, а не судьбы, и сегодня мы их чествуем, наряду с космонавтами, полярниками и спортсменами?
По этой логике, должны везде висеть и портреты Мейерхольда, творчество которого неразрывно связано с Москвой – для него тут был создан ГосТиМ, театр имени его самого, и построено нынешнее здание Зала имени Чайковского, он тоже проходит в номинации «Москва созидает». Когда в 2016 году шел суд над художником Петром Павленским, поджегшим дверь главного входа здания ФСБ на Лубянке, прокуратура хотела обвинить его в повреждении объекта культурного наследия на том основании, что в этом здании в годы репрессий содержались деятели культуры и искусства, в том числе тот самый Мейерхольд. По этой удивительной логике, неважно, что Мейерхольда там пытали, о чем он сам рассказывал в письме Молотову незадолго до расстрела в феврале 1940-го («шестидесятилетнего старика клали на пол лицом вниз, резиновым жгутом били по пяткам и спине») – важно то, что «здесь был Сева», великий театральный режиссер, важен сам нарратив государственного величия и культурного наследия.
Небесная доска почета
И здесь встает вопрос о типе памяти, который активно конструируют в последнее время официальная пропаганда и массовая культура. Что на Дне Города, что на уровне государственной идеологии, уже много лет формирующейся под надзором министра Владимира Мединского, пишется целостный и непротиворечивый, этически нейтральный миф, очищенный от исторического контекста, боли, страха, страдания, от человеческих нюансов. Некая государственная Доска Почета, на которой каждому отведена своя важная роль: Яковлев проектировал самолеты, Плисецкая танцевала, Пастернак писал романы и стихи, Высоцкий пел песни, а Яшин защищал ворота «Динамо» и сборной Советского Союза – и все вместе строили большую светлую страну и жили в лучшем городе земли. Этот миф – культурный аналог московского «благоустройства», создания стерилизованного, комфортного, функционального пространства, места без памяти, замощенного нейтральной плиткой и позитивными маркерами культуры и отдыха.
В духе этого интегрального мифа я обнаружил недавно в шереметьевском Duty Free сувенирную майку, где буквы «СССР» составлены из фотографий советских культурных героев: там расположены рядом Сталин и Раневская, Брежнев и Солженицын, Сахаров и Андропов. С точки зрения фактов, все правильно – все они жили в одну эпоху, можно даже сказать, как в анекдоте, что Сталин – это партийный деятель эпохи Прокофьева (даром, что умерли в один день), а Брежнев – политик эпохи Аркадия Райкина. Но с точки зрения этики перечисление их через запятую – фундаментально несправедливо, в одной упряжке оказываются палачи и жертвы, конформисты и диссиденты, доносчики и изгнанники, память превращается в пространство неразличения, этическую пустыню, постмодернисткий карнавал: Сахаровнаш, Солженицыннаш, Пастернакнаш, танцуют все!
Сжатая пружина
Но в конечном итоге, как показывают последние события вокруг памятников конфедератам в США, память – это сжатая пружина, которая рано или поздно распрямляется и выстреливает. Не существует этически нейтральной памяти, как нет и внеидеологического взгляда на прошлое: монументы героям Юга оказываются памятниками расистам, которые сегодня требуется этически переоценить. Даже в стране с такой широкой культурой публичной дискуссии как США оказалось невозможным создать единый мемориальный канон, договориться о героях Гражданской войны полуторавековой давности. Так что же говорить о России, где Гражданская война еще далеко не закончена и общество болезненно расколото по вопросам монархии, коммунизма, сталинизма, православия, демократии и опыта 1990-х, по темам недавних событий типа аннексии Крыма – и делит исторических и культурных героев на «своих» и «чужих». В условиях воспаленной памяти в России невозможна установка новых памятников вне этического контекста: Иван Грозный не может быть всего лишь «собирателем земель» и «учредителем государства», а Сталин – всего лишь «эффективным менеджером» и «победителем фашизма» (точно так же, как, по Пушкину, Петр Первый не может быть всего лишь основателем Петербурга, не будучи при этом заодно и душегубом). И даже, казалось бы нейтральный памятник конструктору автомата Михаилу Калашникову на фоне земного шара, который устанавливают в эти дни в Оружейном сквере, прямо поперек Садовой-Каретной – это идеологическое заявление о силе российского оружия и этический жест: мы – воюющая страна, мы несем человечеству не мир, но меч.
Цветаева и Пастернак в пантеоне знаменитых москвичей – это тоже идеологическое заявление в духе «старых песен о главном»: у нас была великая эпоха, давайте помнить о хорошем и не ворошить прошлое. Это опасная иллюзия, потому что прошлое однажды все равно вернется. Оно у нас одно – но в нем много разных тропинок, и трагедий, и судеб, которые не перекрываются лозунгами «Москва созидает» и «Москва покоряет». Одна из этих судеб – Марины Цветаевой, 125-летие которой отмечается через месяц, 8 октября. Она достойна отдельных плакатов, выставок, научных конференций, чтений, фильмов, которые расскажут о ее гениальных стихах и о трагической судьбе поэтки, отвергнутой родной страной, – но не дежурного портрета на городской Доске почета. Пастернак и Цветаева были чужими в советской стране – и в День Города они снова чужие на этом празднике жизни.