Характерная для капитализма связка рационального управления обществом, финансов и военного дела чуть было не привела к самоуничтожению и капитализма, и всей западноевропейской цивилизации.
В отечественном сознании год 1914-й почти целиком заслонен годом 1917-м. На самом деле и великая российская революция 1917 года, и военная индустриализация с коллективизацией, и завершающий революцию террор 1937-го, и новая война в 1941-м — все это последствия 1914 года. Из последствий Первой мировой возникли Великая депрессия в Америке и фашизм в Европе. Но среди дальнейших последствий 1914 года также и послевоенное социально-перераспределительное процветание, многократный рост числа университетов и специалистов средних классов, политические и профессиональные успехи миллионов женщин, а также неожиданно скорая независимость бывших колоний. Но, наверное, главное последствие в том, что руководители США и СССР, испытавшие на себе 1914 и 1941 годы, удержались от атомной войны.
Столетие спустя, когда Первая мировая превратилась в старинные кадры немой кинохроники, нам остается подкреплять инстинкт самосохранения рациональным рассуждением о том, как в самом центре современной миросистемы могла случиться величайшая в истории человечества геополитическая катастрофа, едва не уничтожившая капитализм с его цивилизацией. Консервативные либо социалистические обвинения капитализма в бездуховности, космополитизме, вещизме, эксплуатации и социальном неравенстве можно как-то парировать. Но как быть с фактом 1914 года, когда конкурентность и технический прогресс, две определяющие черты капитализма, подтолкнули империалистический центр к коллективному самоубийству?
Эволюционный скачок Запада
Чтобы оценить историческую революционность миросистемы капитализма, давшей нам и Новое время, и современность с глобализацией, хорошо бы для начала осознать, насколько медленно и неравномерно протекала эволюция человеческих обществ в предшествующие эпохи. Дебаты тут нескончаемы, и новые данные появляются ежегодно, но сегодня практически всеми учеными признается по крайней мере то, что наши древние предки 50–70 тыс. лет назад, если не раньше, сделались не глупее нас. Долгие тысячелетия первобытный интеллект и социальная организация с ее уже явно специализированным разделением труда и религиозно-идеологическим оформлением сотрудничества внутри групп были направлены на освоение все новых экологических ландшафтов для охоты и собирательства. Люди (выходцы все-таки из тропиков) проникали повсюду, даже в тундру с ее оленями и мамонтами. Но почему-то в те долгие тысячелетия никто не занимался одомашниванием животных и не изобретал земледелие — а потом взяли и изобрели сразу в нескольких местах на планете.
Недавняя гипотеза элегантно объясняет эту «неолитическую революцию» (на деле занявшую еще пару тысяч лет) стабилизацией климата планеты. Пока климат, как теперь убедительно установлено, совершал многочисленные резкие колебания от оледенений к временным потеплениям, никто рационально не мог полагаться на трудоемкий урожай. Но как только климат стабилизировался, собиратели и охотники, давно уже прекрасно изучившие повадки животных и нужды растений, разом перешли к их сознательному производству.
Эта гипотеза указывает нам сегодня на самую, вероятно, серьезную угрозу: изменения глобального климата. К чему и как быстро мы перейдем, если климат опять вступит в эпоху резких колебаний?
Далеко не все группы людей оставили охоту. В ледяной Арктике, в тропических джунглях, которые не особенно поддаются огню и топору, либо в засушливой Австралии или, напротив, в тучных прериях Америки сохранялся прямой смысл полагаться на стрелы, бумеранги и гарпуны. И так еще многие тысячи лет — пока эти ландшафты не откроют для себя европейцы с их ружьями и эпидемическими болезнями, приобретенными от одомашненных животных. Эколого-географические причины того, почему где-то одни группы современных людей стабилизировались на различных стадиях социальной эволюции, а другие продолжали численно расти и усложняться вплоть до аграрных империй, доходчиво изложил биолог Джаред Даймонд в бестселлере «Пушки, микробы и сталь», переведенном и на русский язык.
Биология, однако, не содержит объяснения возникновения капитализма именно на западной оконечности Евразии, а не в Месопотамии, Египте или Китае, где первыми возникли сельское хозяйство и (спустя какие-то пять-семь тысяч лет) аграрные империи с их древними цивилизациями. Почему все-таки капитализм возник среди потомков кельто-германских племен, тоже ведь отсиживавшихся несколько тысяч лет в северных лесах и болотах, пока египтяне рисовали иероглифы, а затем греки и римляне сгоняли рабов на строительство своих храмов, дорог и стадионов?
По этому интереснейшему вопросу современной истории ученые дебаты не утихали со времен Карла Маркса и Макса Вебера. Теории возникновения капитализма обоих классиков сегодня сильно скорректированы по части как классовой борьбы, так и протестантской этики. Но поскольку умозаключения сопряжены с политическими выводами о том, насколько добродетелен или злостен капитализм и как именно догонять Запад, то не проглядывается даже перспективы консенсуса. Тем временем продолжают множиться остроумные аргументы…
Например, что для успеха индустриализации в средневековом Китае не хватило близких к поверхности залежей коксующегося угля, в изобилии встречающегося на Британских островах. Или что не институты права, а, напротив, феодальные междоусобицы вкупе с восстаниями так до конца и не разоружившихся крестьян (вроде Робина Гуда) заставили феодалов Запада пуститься в колониальную торговлю и сделаться вооруженными капиталистами. А также — что эпидемии, косившие средневековых европейцев в их скученных городах, создавали нехватку рабочих рук, отчего оказалось рентабельным поставить на шахту паровой насос вместо сотен бедняков с ведрами. Либо же — что англиканской церкви и ее расчетливой пастве, ревниво желавшей отделить себя как от французских философствующих католиков, так и от суровых голландских кальвинистов, пришелся в самый раз Исаак Ньютон с его божественно гармоничной и в то же время механистической картиной мироздания.
Как ни находчивы недавние корректировки, главное условие возникновения капитализма на Западе все-таки лежит на поверхности. У позднего Вебера это главное условие несколько иносказательно определяется как соперничество многочисленных государей за космополитичный «мобильный капитал». Маркс и его соавтор бывший артиллерист Энгельс, горько-циничный умник Зиммель и не терпевший благоглупостей Шумпетер, многознающий Бродель, а в наши дни Чарльз Тилли и Джованни Арриги прямо соотносили консолидацию начатков капитализма с длительными многосторонними войнами среди держав Европы. Отсюда продолжавшиеся несколько столетий рост и рационализация налоговых систем, усовершенствование тактики и рекрутских наборов, технологические гонки вооружений и насаждение оружейных мануфактур; наконец, первые массовые рынки металла, древесины, текстиля, продовольствия и более всего финансов, требовавшихся для военных усилий. Крупный частный капитал исторически возникал в прямой связи с неуклонно растущими размахом и затратностью государственных войн.
Войны в Европе шли одна за другой, поскольку здесь, в отличие от Китая или Османской империи, почему-то (на подозрении протестантский раскол) так и не выделилось неоспоримого владыки, способного навязать всеобщий мир под своей (тоже, конечно, корыстной) дланью. Иначе говоря, на Западе сложилась конкурентная среда и одновременно сформировалось около десятка современных государств, пустившихся в не менее конкурентное завоевание колониальных империй за пределами Европы. Плюс двойная громадная географическая удача — восточноевропейские пространства изолировали Запад от степных кочевников и аграрных империй Востока, а по ту сторону Атлантики обнаружились целых два природно богатых и, в сущности, беззащитных континента. (Географические призы сходного порядка выпали и Руси — во что бы она эволюционировала без южных степей, Урала и Сибири?)
Итак, где-то между 1450 и 1650 годами в атлантической части Западной Европы возникает социально-эволюционная мутация беспрецедентного в истории человечества динамизма и вирулентности. Новые «гибридные» капиталистические государства Запада воспользовались своим подавляющим преимуществом в вооружении, транспорте и, главное, в организации для «открытия» и подчинения себе всех прочих человеческих обществ на всех уровнях эволюционного развития. В истории, может, и случались более жестокие завоеватели (хотя не говорите этого потомкам индейцев и африканских рабов), но никогда не было завоевателей столь глобальных и последовательно расчетливых. Империалисты Запада не ограничивались простой данью, а переделывали, перецивилизовывали и модернизировали целые страны и континенты на зависимый от себя колониальный лад.
К концу XIX века глобализация была в целом завершена, а вся планета впервые поделена на передовой империалистический центр и колониальную периферию. Конструкция мирового господства выглядела несокрушимой и воздвигнутой на века, прочнее монументов Римской империи. И вдруг триумфальные империалисты Запада покончили с собой.
Конкуренция держав породила в Европе капитализм, и та же державная конкуренция капитализм едва не убила.
Формально рациональная организация
Покончили, конечно, нечаянно — не совладали с управлением собственной беспрецедентной мощью. В мемуарах потрясенных современников довлеет образ гигантских колес адской машинерии, остановить которую оказалось не под силу никаким кайзерам, финансовым воротилам и хитроумным дипломатам. В чем состояла эта невиданная мощь и в чьих руках она оказалась в ходе фактически тридцатилетней войны 1914–1945 годов? Это главные вопросы ХХ века.
Наблюдательнейший историк Новейшего времени Эрик Хобсбаум отмечает загадочную способность модных портных интуитивно угадывать дух сменяющихся эпох. В самом деле, картинки западной моды 1913 года вполне еще продолжают замысловатые и отчетливо классовые типы одежды предшествующего столетия. Джентльмены с ухоженными усами и бакенбардами в сюртуках и цилиндрах; светские дамы с роскошными прическами, в кринолинах и шляпках с перьями; рабочие в кургузых пиджаках со столь же непременными пролетарскими кепками и работницы в широких блузах или накрахмаленных передниках прислуги. То были наряды Belle Époque, прекрасной довоенной поры, когда рантье стригли купоны, аристократы блистали на балах, мелкая буржуазия копила облигации на старость под традиционные три процента, а западные рабочие начинали избирать своих социал-демократических вождей в парламенты в умеренной надежде на государственное страхование и пенсии. Такова публика с разных палуб сияющего электричеством, обуреваемого чувством собственной мощи «Титаника».
Уже в следующем десятилетии мода стремительно упрощается и нивелируется. Наступает массовое общество. Теперь господствуют стрижки и деловые костюмы, причем среди женщин едва ли не больше, чем среди мужчин. На смену вальяжным сигарам идут дешевые массово производимые сигареты. И куда мрачнее, распространяются кожанки, одежда летчиков и комиссаров; плащи-макинтоши, знаковый атрибут тайных агентов, и полувоенные френчи всевозможных диктаторов и вождей, от Керенского к Сталину, Гитлеру и далее к Мао Цзэдуну, Джавахарлалу Неру, Мобуту Сесе Секо.
Заметьте, что все это вариации на тему униформы крупных знаковых организаций современности: железных дорог, армий, корпораций и министерств. У гигантских организаций нередко сокращенные, телеграфно-шифрованные названия, отчего ключевые слова «центр(альный)», «верх(овный)», «глав(ный)», «ген(еральный)» приобретают еще более внушительное, а с приставкой «спец-» и подавно зловещее звучание. Это уже мир Кафки, Замятина, Оруэлла и, слава богу, также Гашека (как нам без солдата Швейка), а не почтенных Диккенса, Гюго, Толстого и Достоевского.
Истоки западного организационного формализма, конечно, прослеживаются специалистами глубоко в истории. Одни выделяют эффект Римской церкви и средневековых монастырей с их писаными уставами, обширными монастырскими хозяйствами и вполне современными фракционными интригами по поводу доктринальных пунктиков и избрания иерархов. (Заметим, что буддизм дает другой пример мировой религии с монастырской и нередко вполне «стяжательской» организацией, чье средневековое влияние сегодня обнаруживается в самобытном капитализме Японии, Кореи и Китая.)
Другие историки и макросоциологи упирают на организационную рационализацию военного дела. Основной тактикой варварских, а затем и средневековых войн была сшибка толп остервенелых мужчин с заостренными кольями-копьями и заточенными ломами-мечами. Классическую фалангу возродили на закате Средневековья швейцарские наемники-пикинеры, способные как профессионалы-однополчане и односельчане из того же кантона хладнокровно стоять в строю буквально друг за друга. Пикинеры и английские лучники положили конец рыцарскому индивидуализму.
С появлением фитильных ружей дисциплинированное перестроение воинских шеренг для перезаряжания после залпа первыми вводят предприимчивые голландцы и следом их прямые ученики шведы. Этому были вынуждены последовать их враги — католические испанцы и французы. Далее тактика регулярного пехотного строя распространяется по всей Европе — кто не перенял, тот проиграл.
Рационализация военного дела на Западе описана в классической работе Уильяма Макнила «В погоне за мощью: техника, вооруженные силы и общество в XI–XX веках» (есть и в русском переводе). Велик Макнил своей способностью выявлять причинно-следственные цепочки, в том числе те экономические и демографические тенденции, которые вроде бы не имели прямого отношения к битвам. Всякая война неизбежно имеет экономические основы. С одной стороны, добыча и завоевание податного населения, с другой — требуется набор войска, его вооружение, снабжение и вознаграждение.
Это уравнение, как показал Макнил, успешно научились решать еще венецианские купцы, вошедшие в историю изобретением бухгалтерии. Именно они стали первыми требовать от своих генералов и наемников-кондотьеров, по сути, бизнес-планов предстоящих кампаний: что предполагается отвоевать, какой ценой (буквально, в дукатах), во что обойдется дальнейшее удержание позиции с точки зрения подвоза припасов, солдатских жалований, постройки фортификаций и военных галер; наконец, подбивая итог, какая в том будет торговая выгода венецианцам. Амбициозные военные планы нередко отклонялись, отчего осмотрительная Венецианская республика более семи столетий успешно оставалась сетью укрепленных факторий и шпионских резидентур под видом торговых представительств и посольств — собирать сведения и платить взятки считалось, как правило, дешевле и эффективнее славной, но неверной фортуны баталий.
У восхождения Запада, таким образом, три взаимоусиливающие логики. В основе лежали унаследованные от Рима начала бюрократизации и оборота документов, сохранившиеся в монастырях и ватиканской курии. Следом идет рационализация военного дела в ходе практически постоянных локальных войн. Скрепляют же все это и подпитывают капиталы и коммерческий расчет. Войны Запада сделались разновидностью инвестиций и должны были платить за себя. На сей счет сохранилось множество афоризмов вроде высказывания британского министра: «Если речь зашла о торговом преимуществе, уступки более невозможны».
Здесь требуется важная оговорка. Пацифисты и многие критики капитализма видят агрессию в самой погоне за прибылями. Защитники капитализма парируют, что подавляющее большинство войн в истории развязали не капиталисты, а тщеславные аристократы либо маниакальные диктаторы. Торговля же ведет к взаимной выгоде, демократии и миру, а разумное преследование прибыли скорее чревато изобретением новых товаров и технологий.
Как и в большинстве морализирующих диспутов, на уровне абстрактного обобщения ответа не найти. Конкретные ответы — а с ними и действенные политические цели — становятся возможны лишь с уточнением вопроса. Капитализм есть преследование рыночной прибыли наиболее эффективным для данной ситуации способом.
Исторические факты, находимые в самих странах Запада, хотя также и в исторические периоды расцвета старого Китая, Индии и средневекового исламского халифата, показывают, в общем-то, простую штуку, если очистить ее от жаргона экономистов-неоклассиков. В периоды прочного замирения (то есть при низких охранных издержках) и укрепления институтов права (формального или традиционного) рационально наиболее выгодной становится спокойная для большинства рыночная деятельность с умеренной, но надежной прибылью, долгосрочными ожиданиями (то есть приличным отношением к окружающим) и постепенным, без чрезмерных рисков, экспериментированием с новыми коммерческими технологиями. Здесь далее Адама Смита ходить не требуется. (Хотя, по справедливости, у него найдутся мудрые предшественники среди китайского мандарината и средневековых мусульманских мыслителей.)
Но, как говорится — вернее, поется, — в оперетте: «Если повезет чуть-чуть, если повезет — то можно и надуть». В случае Запада — захватить у туземцев внеэкономическим путем. Это тоже знал Адам Смит, сетовавший по поводу «дифференциала силы», доставшегося его соотечественникам со времен Великих географических открытий. А ведь классик жил задолго до пика военного превосходства Запада над остальным миром, ознаменовавшегося паровыми канонерками и бахвальским английским стишком (простите подстрочный перевод): «И все равно у нас Максима пулемет, А у них — нет».
Техника империализма
Пулемет Максима в советском сознании прочно ассоциировался с Чапаевым, как революционные комиссары в кожанках — с пистолетом Маузера, который до 1914-го предлагался в верхнем ценовом сегменте для состоятельных «господ охотников и туристов». Легендарное оружие весьма символично для исторической диалектики причин и следствий Первой мировой.
Изобретение Хайрама Мáксима было поначалу отвергнуто и американскими, и британскими генералами под предлогом высокой цены и непонятности новинки: то ли она по ведомству артиллерии, то ли пехоты. Это были те самые генералы, вечно готовящиеся к прошлой войне. Мáксима, однако, спонсировал сам сэр Натан Ротшильд. Британским колонизаторам все же досталось мобильное скорострельное оружие, вскоре испытанное на воинах африканского племени матабеле. Их земли в результате пулеметного расстрела вошли в обширную страну-концессию алмазного магната сэра Сесиля Родса, нескромно названную Родезией (ныне Зимбабве и Замбия). Алмазов к северу от Лимпопо не нашли, зато климат там оказался идеальным для табака, на котором выросло состояние Луиса Ротманса — того самого, с сигаретной пачки, кстати уроженца еврейского местечка под Черкассами, чьи потомки звание сэра тоже, в общем-то, купили.
Преимуществами индустриально произведенных видов оружия и парового транспорта европейцы стали пользоваться с середины XIX века. (Прежде, в эпоху мушкетов и сабель, их преимущество было в основном в регулярном строе и океанских парусниках, отчего старые колонии обычно жались к портам.) Российская империя в этом отношении была вполне европейской, хотя и не самой передовой державой. Недаром русские цари приглашали американца Сэма Кольта и бельгийцев братьев Эмиля и Леона Наган, чьи разработки копировали и усовершенствовали в Туле. Так было вдруг быстро сломлено сопротивление имама Шамиля на Кавказе и завоеван Туркестан. Жертвы среди местного населения от применения нового оружия и тактики были велики и многократно умножаемы воистину апокалиптическим отчаянием и эпидемиями среди беженцев во время стихийного исхода массы горцев в единоверные турецкие земли.
Неевропейские потери эпохи империализма вскоре стали приобретать размах демографической катастрофы: в Китае времен восстаний Тайпинов и Ихэтуаней («боксеров», выходивших на винтовки с фанатичной верой в восточные единоборства), во французском Индокитае, англо-египетском Судане, бельгийском Конго, германской Юго-Западной Африке (Намибии), на Филиппинах в первые годы американской оккупации. Такие потери тогда едва считали. Многие ли слышали о Парагвайской войне 1864–1870 годов, в которой погибло до 90% взрослых мужчин.
И первый геноцид ХХ века — спланированное и разом осуществленное в 1915 году уничтожение армян и ассирийцев-христиан в Турции под предлогом зачистки прифронтовой зоны от потенциально прорусского населения. Убивали миллионами — поскольку теперь, в век планирования, пулеметов и секретных телеграмм, могли убивать миллионами. Остатки армян Анатолии спасло лишь то, что младотурецкой националистической диктатуре все же не хватало организованности гитлеровцев.
До 1914 года словосочетание «астрономические цифры» применялось действительно лишь в астрономии, вроде миллионов миль до Луны. Теперь же на миллионы велся счет патронов, стволов, людских потерь.
Редко кому в тот век прогресса не приходило в голову, что случится, если применить пулеметы не для истребления туземных полчищ, а против других белых европейцев с такими же пулеметами. Хотя был уже опыт вполне современной гражданской войны в США, где совокупно погибло около 600 тыс. бойцов — больше, чем во всех последующих американских войнах, вместе взятых.
Концентрационный лагерь уже изобрели англичане для изоляции партизан от их семей в ходе англо-бурской войны 1899–1902 годов. Но тогда это считалось признаком прогресса и гуманизации. Колючая проволока (еще одна индустриальная новинка) оставляла ведь доступ свежему воздуху.
Был российский финансист Иван (Ян Готтлиб) Блиох, в 1898 году опубликовавший детальный семитомный прогноз «Будущая война и ее экономические последствия». Впрочем, С. Ю. Витте сомневался в авторстве своего давнего и, видимо, не самого доброго знакомого по железнодорожным концессиям. Но даже если те тома на самом деле писали низкооплачиваемые офицеры Генштаба, все равно фактом остается дальновидное предсказание позиционного тупика в результате окопного применения пулеметов, крайнего перенапряжения транспорта и финансов и дальнейших последствий такой войны в виде эпидемий, голодных бунтов и революций. Тем более поразительно, сколь мало эти прогнозы повлияли на руководство генштабов Европы.
От войны империалистической к войне гражданской
Генштабы стали вершиной рационализации военного дела Запада. Но за вершиной пролегала пропасть.
Органы военного планирования в современном виде сформировались в ходе Наполеоновских войн. Классический пример создали пруссаки. По известной байке, наутро после объявления одной из бисмарковских войн старик Мольтке отправился удить рыбу. В ответ на изумление молодых офицеров он добродушно отвечал: «Мое дело сделано. План кампании на сей случай находится в секретной папке нумер такой-то. Исполняйте!» Рассказ документами не подтверждается, но дает почувствовать бравурную самоуверенность военных планировщиков эпохи индустриализации.
Еще бегство Наполеона из Москвы в 1812 году показало критическую важность тылового обеспечения, или, как теперь говорят, логистики (а также потенциал партизанской войны, долго игнорируемый военными профессионалами). Прикиньте теперь, что в каждый из дней битвы на Сомме, длившейся с июня по ноябрь 1916 года, французская армия сжигала больше пороха, чем за все годы наполеоновских походов. Боеприпасы надо было произвести, перевезти и доставить к огневым рубежам, что невозможно без централизованного плана. Железные дороги Германии задолго до войны стали указывать в расписаниях не только часы и минуты, но даже секунды отбытия-прибытия поездов. За типично германским бравированием техникой и дисциплиной стояли жесткие установки Генштаба, озабоченного бесперебойной переброской войск и припасов на два фронта, западный и восточный. Не менее жесткие мобилизационные задания ставились сталелитейной, угольной и прочим стратегическим отраслям.
Стратегическими в ходе Первой мировой оказались все отрасли хозяйства вплоть до сельского. В 1916 году австро-венгерский Генштаб вынужденно снимает с фронта 60 тыс. штыков и отправляет их по дворам мадьярских крестьян в поисках продовольственных «излишков», чтобы обеспечить пайками миллионы солдат, работников оборонных предприятий и лишь в последнюю очередь городских обывателей. (К 1917 году базовый паек в Вене был лимитирован всего до 800 ккал в сутки, в то время как даже в голодном Петрограде выдавалось по 1200 ккал.) Так появилась продразверстка, о чем в русских газетах писал находившийся в нейтральном Стокгольме политэмигрант Лурье (Ларин), один из будущих создателей советского Госплана.
Тем временем в воюющей царской России свою продразверстку готовили еще столыпинские кадры Министерства земледелия. Они, впрочем, отказывались поверить в непатриотично рыночное отношение мужика к военным поставкам по фиксированным ценам и потому в придерживании хлеба винили вредительство — только, конечно, не своего кулака, а еврейского перекупщика. Временное правительство летом 1917-го колебалось между введением продразверстки и собственным политическим выживанием. Большевистским же комиссарам вместе с кожанками и маузерами достались от предшественников и их экономические разработки чрезвычайного времени.
И не только экономические. В старорежимной полицейской России перлюстрацией писем занималось всего-то несколько десятков агентов. К приходу Временного правительства военных цензоров уже были тысячи, а у большевиков к 1920 году частную переписку отслеживало более десяти тысяч чекистов. Плюс, конечно, новейшая наглядная пропаганда и агитация «въ пользу воиновъ и ихъ семействъ», подхваченная после 1917 года и талантливо тиражируемая революционными футуристами, как, впрочем, и политотделами белогвардейцев. И конечно, тайная агентура, контрразведка и расстрельные команды.
Летом 1914 года все вступавшие в войну державы готовились к поимке множества дезертиров — каковых нашлось тогда на изумление мало. Такова оказалась сила современной патриотической пропаганды. Зато к концу войны ни одна из держав не могла сдерживать толпы вооруженных дезертиров и повстанцев. Даже в благополучной Америке (для наглядности возьмем крайний случай) против безработных ветеранов, разбивших лагерь протеста за Белым домом в Вашингтоне, использовались броневики и аэропланы.
В этом кризисном контексте становятся понятнее социальные реформы ХХ века. Осенью 1917 года британский военный кабинет (подчеркну, вовсе не социалисты) рассматривает доклад о введении детских яслей при фабриках. Женщины с началом войны заменили у станка миллионы мужчин. Расчет, в целом подтвердившийся, был на консерватизм замужних женщин, чьи дети обеспечены государством. Поэтому среди послевоенной смуты западные демократии вдруг одна за другой вводят избирательное право для женской половины в противовес фронтовикам, лишившимся почтения к пославшему их в мясорубку начальству. Апеллировал к женщинам и Гитлер, обходя таким образом чисто солдафонские праворадикальные движения вроде «Стального шлема» и нравоучительных чинуш из Немецкой народно-национальной партии. В пределах той же тенденции к расширению базы политической и военной мобилизации — а следовательно, и гражданских прав — парадоксальная поддержка американскими военными предоставления прав неграм. Нельзя создать боеспособное подразделение из парней, которых унижают табличками «только для белых».
В конце Первой мировой все воюющие державы, включая победителей, в той или иной степени столкнулись с мятежами, забастовками и гражданскими войнами. В большинстве европейских случаев на их подавление в качестве крайней и, как наивно предполагалось, временной меры пустили мятежных фронтовиков с противоположной, антилевой, идеей — будущих фашистов.
Левые революционеры, завладев маузерами и пулеметами Максима, удержали власть лишь в одной стране. Зато это была Россия. В чем, как ни странно, была историческая удача либерального капитализма, сохранявшегося к началу 1940-х годов лишь в островной Британии и Америке. Как иначе мог бы выглядеть мир после 1945 года, предсказывать трудно и жутковато.
Эпилог. О памяти
Глобальные макроисторические обобщения нужны и поучительны, но как говорить о том, что творилось в те годы на человеческом уровне? Вспомним хотя бы тех, кто в старших поколениях наших семей канул в катастрофической воронке тех событий.
Я вспомню армянского предстоятеля города Артвина Тер-Карапета Дерлугьяна, который весной 1918 года вывел из-под угрозы турецкого наступления многотысячную колонну беженцев, католиков и православных без разбору. Пробивались горами с соблюдением порядка и потому потеряли, счастливое дело, лишь немногих. Среди них громадного роста дьякона, оглоблей разгонявшего местных мародеров и к ночи истекшего кровью от сабельных ран. Мужчины шли по склонам с оружием в руках, у кого какое было, прикрывая женщин и детей на горной дороге. Преподобный вардапет, по-армянски «многознающий монах», некогда учился в самой Венеции и разбирался, как видно, не только в богословии.
У этой истории почти библейского исхода еще долго не будет хорошего конца. Вардапет Дерлугьян вел свою паству по берегу Черного моря туда, куда мог, — на юг России, где весной 1918-го деникинцы только начинали гнать красных, а два года спустя сами белые будут бежать в Турцию.
Моя бабушка по материнской линии Елена Мироновна вспоминала, лишь как в 1914 году кончилась мирная жизнь в ее кубанской станице. В жару борщ она подавала в саду, у летней кухни. Вдруг по улице скачет запыленный нарочный из войскового города и зычно зовет: «Вийна! Вийна! Германец вийною идэ!» Мой дед, тогда молодой еще казак Кондрат Тарасенко, лишь недавно отслуживший срочную в крепости Карс, молча доел борщ и вытер усы. Так же молча поднялся, прошел в хату и вернулся уже в боевой справе. Еще до ночи сотня первого резерва вышла из станицы. Кондрат возвратился только в 1918 году и попал на другую войну…
В детстве я как-то стал выспрашивать у бабушки, где же дедовы георгиевские кресты, кинжал и шашка? Бабушка, побледнев, зачастила: «Нэма ничого. Сама ж всэ и утопила у Понуре, як ция бисова коллектэвизация зробилась. И шашку, и гинжал, и той дуже важкий (очень тяжелый) пулемет, шо вин с хронту приволок. А всэ ж забрали його до лагерей, за Улан-Удэ».
При поступлении на работу в американском университете мне выдали анкету для медстраховки. Машинально отмечая пунктики, я споткнулся о вопрос «Пожалуйста, вспомните причины смертей в вашей семье на протяжении двадцатого века». А ведь из наших мужчин, с обеих сторон, в ХХ веке своей смертью не умер, пожалуй, никто. Вдовы же тянули долго, избегая вспоминать годы с 1914-го по 1945-й. Нам же это надо помнить и знать твердо. Упаси боже, опять элиты заиграются с геополитикой и передовыми технологиями